После войны. СПП № 144. Возвращение в Харьков. Юность

Lorens TV portret molod

На сборно-пересыльном пункте № 144 Северной группы войск (Торн и Вангерин в Восточной Германии) были сотни, тысячи людей, и только из Восточной Германии. Там происходила очень тяжелая, мощная фильтрация, как это тогда называлось. Все люди с самого начала считались «ненадежными». Все на всех доносили, все были злы на всех.

Народу было очень много, кого-то привозили после освобождения из лагерей, кто-то приходил сам. Проверяли всех по очереди, поэтому весь процесс мог длиться и год, и больше. Проверенных делили на «своих» и «чужих». Потом комплектовались целые составы – в Сибирь, на Украину… Многие не попадали на родину, то есть туда, откуда были угнаны, отправляли в Омск, в Томск, бог знает куда, а проще говоря – в тюрьму.

Нас задержали на целый год, но я не могу сказать, что нам там было плохо. Жили по квартирам, по домикам. Спали на большом деревянном настиле, никакой другой мебели в комнате не было. Нам выдавали продукты, мама что-то готовила, я поправилась, окрепла. «Сереже было раздолье, он поправился и окреп, стал общим любимцем, так как детей таких, как он, в этом СПП больше не было». Да и мама стала выглядеть лучше – а до этого она очень исхудала.

Думаю, мама и не хотела торопить события. Жена командующего СПП, Филяровского, подарила ей швейную машину PFHF, и она шила женам офицеров и этим подрабатывала. У нас появились какие-то вещи, у меня даже туфли – там был сапожник, который шил на заказ, откуда-то достали лаковую кожу, и он сшил мне туфли.

А еще мама занималась художественной самодеятельностью, танцами. Ведь такую массу людей, причем среди них было много молодых, нужно же чем-то занять, и это была такая политика – устраивать всевозможные мероприятия. Помню, были выборы в Верховный совет, мне было только 16 лет, я еще не имела права голоса, но вместе со всей молодежью участвовала в организации выборов: помогала устраивать кабинки, что-то убирала, на торжественной части читала стихи… Все-таки это было какое-никакое развлечение.

Школы в СПП никакой не было, но замполит Тираспольский, я забыла, как его имя, предложил маме позаниматься со мной. Я была жутко безграмотная, слово «что» писала через «ш» – «што». Но он недолго со мной занимался. Как-то, помню, я сидела в его комнате за столом и писала под его диктовку, он стоял у меня за спиной, и я чувствовала, что он хочет прикоснуться ко мне, как-то я поняла это. И сказала маме, что не хочу больше к нему ходить. Я чувствовала себя… добычей. Еще там был один киномеханик, который предлагал маме, чтобы я вышла за него замуж.

«Я просилась домой, хотелось скорее в школу, было невыносимо стыдно за то, что так отстала от своих сверстников». А мама все тянула с отъездом, боялась ехать в неизвестность. Нас отпустили почти перед самым закрытием СПП, то ли в июне, то ли в июле 1946 года.

…приехали в неизвестность. Разруха, голод. На вокзале в Харькове мама наняла носильщика с двухколесной тачкой, сколько это стоило – не знаю. Погрузили вещи на тачку, Сережку посадили сверху и так доехали от вокзала до Лермонтовской, 21, где жили до войны. Мы обязаны были прибыть именно туда, этот адрес был указан и в справках об освобождении, выданных в СПП. Но в нашей довоенной квартире жили чужие люди. Нас не то чтобы впустить, а даже слушать никто не захотел.

Мы расположились с вещами под лестницей и несколько дней жили в подъезде. Там как войдешь, небольшая лестничка на первый этаж, а дальше на второй этаж, и под этой лестницей небольшая площадка. Вот там мы и обосновались, спали на полу. На ночь мама закрывала дверь на палку, которую нашла во дворе, а днем все время же люди ходили, и никто на нас не обращал внимания, нас сторонились. И таких были тысячи в Харькове после войны.

И так случилось, что через несколько дней этой жизни под лестницей [в записях Татьяны Владимировны – «на следующее утро»] мама послала меня на Сумской рынок продать простыню – мы по дороге из Германии набрали вещей большую плетеную корзину. «На обратном пути, проходя мимо ХАДИ на улице Артема, на остановке трамвая я увидела папу, он шел, опустив, как всегда, голову, в своей любимой спецовке… Я обомлела от такого неожиданного счастья! Мы встретились так странно, даже не обнялись, как будто расстались не год назад, а вчера. Папа сразу спросил, где мама с Сережей. Мы, уже двигаясь к дому, вкратце рассказали друг другу, что с нами было, а папа сказал, что работает в Южэлектромонтаже уже год электромонтажником, живет в общежитии».

Оказалось, он вернулся уже год назад и жил на ул. Кузнечной, 25, там были мастерские и цех завода, где он работал. Папа сразу пошел на свою работу и достал транспорт и разрешение начальства поместить нас в цеху на ул. Кузнечной, 25. Нас встретили очень хорошо, мы разместились в красном уголке и жили там довольно долго. Я сразу попыталась пойти в школу, но мне сказали, чтобы сначала мы получили паспорта в милиции (в обмен на справки об освобождении). Милиция находилась там же, на Кузнечном, 25. После этого нас поселили в общежитие завода на Московском пр., 124, корпус 3, кв. 43, четвертый подъезд. Там нам дали меньшую комнату в двухкомнатной квартире, метров 12 или 14. А потом нас перевели в большую комнату, примерно 18 метров, а в маленькой поселилась семья – муж, жена и ребенок.

В нашей комнате вся мебель была железная – табуретки железные (только сиденья деревянные), солдатские кровати тоже железные – потому что на заводе, где папа работал электриком, выпускались металлоконструкции. Но где-то он нашел для мамы старинное зеркало и к нему маленький туалетный столик. И еще у нас был олений рог, который папа нашел в грязи, когда его гнали из Германии. Папа ведь вообще всегда смотрел под ноги и руки держал за спиной... [Этот рог (возможно, косули) сохранился в семье и по сей день.] Был у нас и ковер, ковровая дорожка метров шесть длиной, тоже приобретенная по дороге из Германии. Однажды мы остановились возле какой-то железнодорожной станции, и там стояли несколько вагонов, груженых коврами. Мама пошла туда, но была такая толкотня, просто ужас, и один мужчина набрал так много, что не смог унести, и этот ковер он отдал маме. [Ковер хранился в квартире Татьяны Владимировны на Стародеревенкой улице.]

В 1946 году в школу меня так и не приняли, посоветовали сначала хотя бы «ознакомиться» с алгеброй, чтобы я могла пойти в старшие классы. Никаких документов о том, что я училась в младших классах, у меня, конечно, не было. Мало того: с 11 до 16 лет, в период войны, я ничего не читала, не писала и забыла все, что знала до этого. Война отнимает детство. У меня, девочки, сформировалось взрослое мышление «маленькой мамы», которая ежеминутно отвечала за младшего брата.

Послевоенное время, голодно. Папа работал, вставал в шесть часов утра, мама уходила каждый день шить, а иногда гадать. Кстати, о гадании. Гораздо позже, уже незадолго до маминой смерти, я спрашивала ее – почему она не научила и меня гадать? Она ответила: «Я тебя не научила, потому что и сама не умею, я же интуитивно что-то говорю, и те совпадения, которые случались, для меня самой были открытием». Она гадала в основном только чтобы облегчить людям их страдания, успокоить, утешить. Но что-то зарабатывала этим.

Все хозяйство было на мне. Я должна была накормить Сережу, сварить пшено, а для этого купить дрова. Дрова происходили с завода имени Малышева – там разбирали окна и двери на отдельные деревяшки длиной сантиметров двадцать и связывали вместе несколько штук. Вязочка таких дров, в диаметре сантиметров 20—25, стоила, кажется, три рубля. Дома надо было эти деревяшки измельчить в щепки, потому что печка у нас была просто с дырками, без конфорок, я вставляла в подходящее отверстие котелок (литра на два) и подкладывала щепки так, чтобы они обязательно оказались под самым донышком.

На мне было не только хозяйство, но и Сережа. Я была ему мамой, он все время был при мне. Но думаю, даже уверена, что он меня не любил. Он был очень свободолюбивый, у него любимое слово было – «гулять» (а я это слово ненавижу), оно у него ассоциировалось со свободой. Мне же приходилось с ранних лет, с лагеря, ограничить эту его свободу: туда нельзя, сюда нельзя – сплошное нельзя. Однажды, когда ему было лет 10, я за что-то выговаривала ему, он стоит злой, слушал-слушал меня, а потом вдруг говорит: «Я ненавижу, когда ты мне читаешь нотации, ты меня лучше побей».

У мамы была знакомая семья одного сапожника, у которого родственники жили в селе, и довольно часто мама ездила с этими знакомыми на «менку» – поменять что-то из вещей на продукты. Так тогда многие поступали, чтобы выжить. Причем властями это преследовалось – могли ссадить с поезда, развернуть прямо с дороги. Однажды мама узнала, что где-то можно раздобыть сахарной свеклы, и мы поехали вместе, но разминулись. Ведь происходило это так: подходит поезд, все лезут в него, цепляются, кто на подножку, кто куда… Я села, а мама нет. Доехала одна, набрала этой свеклы… Конечно, мы ее по сути крали. Но свекла эта была как подарок судьбы.

[На фоне этой беспрестанной борьбы за существование Татьяна усиленно занималась, чтобы как можно скорее поступить в школу, – самостоятельно знакомилась с алгеброй и физикой, ходила в библиотеку на ул. Короленко в общий зал. Татьяна Владимировна и в своих записях, и устно указывала, что поступила в школу в 1947 году, но, видимо, ошиблась: в ее «Аттестате зрелости» указана иная дата поступления – 1948. Поступила она в среднюю школу № 11, школу рабочей молодежи Коминтерновского района Харькова, сразу в 7-й класс. (В том же 1948 году и ее брат Сережа пошел в школу, в первый класс.)]

Школа – это были радостные мгновения, кусочек детства. При этом я была одета в мамино пальто, в папины немецкие сапоги 43-го размера, кожаные внизу и войлочные вверху, на голове платок. Только когда мама уезжала в деревню и надевала эти сапоги, я носила ее теплые ботинки. Внешне я выглядела взрослой, да и многие тогда, после войны, были «переростки» для школы. Так что это не была настоящая школьная среда, как сегодня. Мы все были равны, все безграмотны, большинство во время войны не учились. Я в руках книжку не держала, ничего не писала. В тех условиях надо было просто выживать, ни о каком образовании, ни о каких увлечениях речи быть не могло.

Кстати, в школе у меня все было хорошо с немецким языком, хотя я его до этого не учила. Никогда не говорила на нем, слышала только разговорную речь от солдат-охранников в лагере (тематика соответствующая), но как-то я запоминала отдельные фразы, а в школе все всплывало.

В 1947 году мы с Сережей поехали в Феодосию, наши родственники разыскали нас. Мы жили у тети Кети; ее муж Володя работал на стройке, а сама Кетя – билетером в кинотеатре, который находился напротив их дома. Так что она могла пропустить зрителей на сеанс и забежать домой. Зарабатывали они мало и жили очень бедно. С Олегом (усыновленным Кетей сыном ее сестры Лидии) мы не виделись в то лето, видимо, он жил отдельно.

На пляже была компания молодых людей из Военной академии международных отношений [так назвала это учебное заведение Татьяна Владимировна; возможно, имеется в виду МГИМО – Московский государственный институт международных отношений либо Всесоюзная академия внешней торговли ордена Дружбы народов]. С одним из них – его звали Зяма – мы познакомились. Как-то шли по пляжу, и другой парень, Валентин, сфотографировал меня. Я возмутилась – ведь я же в купальнике. Зяма тоже возмутился. Позднее в Москве Валентин обещал Зяме уничтожить пленку, но попросил его (у Зямы был мой адрес) переслать мне фотографии. Потом и Валентин написал мне письмо.

Мы стали поддерживать знакомство. Мама была против Зямы, а Валентин ей нравился, она считала его «перспективным». Я рассказала Валентину, что во время войны была в лагере в Германии. Потом он в письме объяснил мне, что они не имеют права даже просто общаться с такими, как я. Я не ответила на это письмо, да и Зяме не отвечала, но они все-таки очень хорошо ко мне относились.

[В то лето 1947 года (возможно, 1948) Мария Александровна с Татьяной поехали на заработки в колхоз. Как называлась та деревня, Татьяна Владимировна не помнит.]

Напротив дома, где мы остановились, жил парень по имени Ваня, недавно демобилизованный, которому я, очевидно, нравилась. Он мне говорил: «Танька, выходь за меня замуж. Брешешь ты, что ты городская, ты ж наша, деревенская». Он видел, как я в поле работаю, и хватка у меня действительно была.

[Хватка у Татьяны Лоренс, может быть, и была, а вот опыта никакого не было, о чем свидетельствуют и три случая, происшедшие с ней в том колхозе…]

Однажды я пошла в поле вместе с другими женщинами вязать снопы. Все женщины были одеты в платья с длинными рукавами, а у меня такого не имелось, только с короткими, его я и надела. Мне женщины говорят: «Танька, ты что, ты ж пропадешь!» А я и не поняла сразу, в чем дело. Лето было сухое, и пшеница сухая. Оказалось, когда сноп переворачиваешь, колосья колются под правую руку, и к середине дня я почувствовала, что у меня прямо печет в том месте. А вечером дома увидела, что на руке вся кожа содрана. Тогда я поняла, почему нельзя снопы вязать в одежде с коротким рукавом.

В другой раз меня послали отгребать полову под комбайном, это делали все по очереди, и при этом надевали такую тряпичную маску. И вот я чувствую, что мне нечем дышать. Я стала падать; хорошо, что меня успели вытащить из-под комбайна. Оказалось, что маска намокла от пота, и вся полова к ней прилипла, поэтому и дышать было нечем.

Еще был случай, когда мы ночью рыхлили землю. Для этого используют такую железную раму, примерно полтора на полтора метра, металлические полосы рядами и на них прикреплены вертикальные зубья. Кажется, это устройство называется «культиватор». Трактор тащит все это, зубья рыхлят землю, а ты встаешь одной ногой на одну полосу, другой на другую, переступаешь по ним и высматриваешь большие комья земли, их нужно выбирать. Я встала на эту раму, трактор едет, и меня стало поднимать на этой раме, потому что комья слишком большие. Я кричу: «Остановись, я же упаду!» Держаться ведь не за что. Если бы упала, то могла сильно пораниться. Трактор остановился, и я еле-еле смогла оттуда выбраться. Тракторист, видно, и сам испугался, потому что очень ругал меня.

В колхозе мы с мамой пробыли два или три месяца и заработали хорошо, но не деньги, а трудодни. Уезжая, мы забрали с собой и Ксению Тимофеевну, у которой жили; и она некоторое время жила у нас в Харькове. Потом она приезжала еще, тогда уже родился Димуша. А спустя некоторое время и совсем переехала в Харьков, вышла тут замуж.

У меня по сей день хранится шикарная раковина – Ксения Тимофеевна как-то, незадолго до своей смерти, пришла к маме, видно, погадать, и оставила эту раковину на память. После этого Ксению Тимофеевну мы больше не видели.

А что касается Вани, у него был шикарный дом, как говорится, полная чаша. «Дывись, какой комод, – говорил он мне. – Будет тебе хорошо». А я действительно выглядела тогда привлекательно, стройная, статная, но настолько была поглощена постоянным преодолением трудностей, что никакие мысли о парнях даже не приходили в голову. Я была абсолютно невинна, никогда ни с кем не встречалась, не ходила ни на танцы, ни в кино – никуда. Да и мама совсем не хотела, чтобы я осталась в деревне, мне же учиться нужно было…